Политика власти и культуры

На протяжении 30-х годов в политике власти по отношению к массовой культуре сосуществовали и временами вступали между собой в острое противоречие две тенденции: а) насильственная идеологизация авторитарными методами; б) стремление к примирению идеологического и кассового, сопровождавшееся уступками «мещанским» вкусам. Первая была ведущей в начале 30-х годов, вторая— во второй их половине, когда мимикрия стала частью системного компромисса власти с обывателем, существенно упрочившего позиции режима. 30-е годы начались в 1929 г., который неслучайно вошел в историю как «год великого перелома». Многое из того, что планировалось на уже упомянутых совещаниях по вопросам литературы и искусства, теперь стало казаться чрезмерно либеральным, несоответствующим «текущему моменту». Формирование мобилизационного режима захватило не только политику и экономику, но и сферу культуры. Литература, театр, кинематограф, клубная сцена были объявлены «специфическими формами идеологии». Показательны руководящие лозунги тех лет: «За Магнитострой искусства!», «За общественную профилактику репертуара!», «За классовую бдительность на фронте литературы и искусства!», «Ликвидировать беспартийное кино!», «По приспособленцам и халтурщикам бой!». Борьба за идеологическую победу развернулась не только на пространстве элитарной культуры, но и, быть может, в еще большей степени — на поле массовой. Хотя к началу десятилетия термин «цензура» был практически исключен из официального лексикона и заменен более мягкими и не столь одиозными аналогами, это не меняло сути происходящего. Например, «репертуарное планирование» было призвано покончить «с тематическим произволом — пишу о чем пишется» в пользу иного принципа—«пишу о чем нужно писать». В 1929 г. был опубликован Репертуарный Указатель Главреперт — кома, определивший своего рода «табель о рангах» в литературе и искусстве, разделивший все многообразие произведений на «чистых и нечистых», на свои, частично свои и чуждые в соответствии с социально-политическими критериями. Под литерой «А» в Указателе значились наиболее идеологически приемлемые произведения; «Б»—вполне приемлемые; «В»— неполная идеологическая выдержанность, расплывчатая идеологическая установка; «Г» — агитка к политическим кампаниям. Прилагался и перечень того, что запрещалось к исполнению. В нем в прекрасной компании с М. Булгаковым, у которого были запрещены «Дни Турбиных», «Багровый остров», «Зойкина квартира», «Бег», оказалось под запретом то, что традиционно относится к сфере массовой культуры. Были запрещены «бульварщина (дешевая сенсация, адюльтер, богема, “высший свет”, судебные процессы), обывательщина (идеализация “святости” мещанской семьи, уюта, рабства женщины, частной собственности и т. п.), упадочничество и психопатология, порнография и сексуализм, культивирование бульварной салонщины».17 В результате принятых мер в кратчайшие сроки были «выкошены» многие направления массовой культуры: желтая пресса с ее сенсациями, скандалами и громкими разоблачениями; бульварный роман, «упадочническая» поэзия, кабаре и многое другое, благополучно пережившее революцию, гражданскую войну и «антиме- щанские» акции комсомола. Эстафета интеллигентской ненависти к пошлой, мещанской культуре была воспринята большевистской властью, а в сталинскую эпоху был совершен переход от гневных слов к последовательной реализации на деле. Таким образом, расчищались пути для формирования «нового человека». В этой борьбе не только искоренялись целые жанры и направления массовой культуры, но и применялись репрессивные санкции к тем их творцам и носителям, которые «не желали прогибаться» в нужном направлении. М. Зощенко в те годы говорил о «дефекте» своего мозга: «Я не умею мыслить политическими лозунгами». Такими же «дефективными» оказывались многие звезды массовой культуры, чувствовавшие неорганичность «авторитарного слова» для своего творчества и своей аудитории. Если бы удалось полностью искоренить массовую культуру и заменить ее суррогатами тоталитарной культуры, какой невыносимо пресной оказалась бы повседневная культура советского человека! К счастью, у тоталитаризации были свои пределы, которые определялись, с одной стороны, степенью зависимости того или иного направления от государства (и, следовательно, государственного диктата), а с другой — спецификой самого жанра и степенью зависимости его процветания от массового спроса. Если бы мы попытались построить некую «шкалу тоталитари- зации» в культуре, то на одном из первых мест оказался бы театр (наряду с периодической печатью и радио) с его громоздким производством и государственным финансированием. Репертком спускал сверху нужный репертуар, а общественные организации (профсоюзы, комсомол) обеспечивали «полезные» с идеологической точки зрения спектакли публикой: «Из 14 млн зрителей на сезон 1931 года 85% падает на культпоходы и целевые спектакли», — с глубоким удовлетворением констатировал обозреватель журнала «Рабочий и театр».18 Радиофикация всей страны также проходила под неусыпным контролем государственного ока. С 1933 г. каждый владелец радиоприемника обязан был зафиксировать его в органах госнадзора. Плата за «радиоточку» производилась оптом без учета часов прослушивания, это как будто позволяло насытить эфир официозом до неограниченных пределов. Но в зависимости от места установки радиоаппаратуры ситуация существенно отличалась. Если на улицах и площадях громкоговорители (каков термин!) могли вещать, не считаясь со вкусами аудитории, то в садах и парках культуры и отдыха администрация, злоупотреблявшая принудительным ассортиментом, могла растерять свою публику. А дома каждый волен был выключить неприемлемое в любой момент и тем самым уйти от идеологического пресса, если он становился чрезмерным. У радиофикации была и еще одна, неожиданная сторона: с бурным развитием радиолюбительства (еще одна примета времени) границы страны становились проницаемыми — появился еще один канал независимой трансляции, в том числе и новинок зарубежной массовой культуры. Они снимались с детекторного приемника, тиражировались на «ребрах» (рентгеновских снимках) и продавались «из-под полы» (еще один характерный неологизм эпохи): джаз, фокстроты, танго, песенки Вертинского. Еще свободнее от государственного регулирования оказалась сфера личного заказа в изобразительном искусстве. Если выставки подвергались тщательной фильтрации на соответствие «задачам реконструктивного периода», то в сфере частного заказа царил вкус клиента. Как подчеркивал критик: «Пошлость, рутина, застарелые вкусы поддерживаются рвачеством одних и художественной тупостью других». Более состоятельные и образованные клиенты заказывали желаемое профессиональному художнику, остальные находили потребное на базаре, где на клеенчатых коврах продолжало цвести лубочное искусство. Дольше других сохранялась относительная независимость от тотального контроля эстрады. Это объяснялось рядом причин. Распыленную на тысячах концертных площадок эстраду было сложнее контролировать, чем литературу, театр или кинематограф. Кроме того, благодаря своей ориентации на «кассу», она обеспечивала государству высокие доходы. Возможно, в сохранении относительной ее свободы от идеологического давления была заинтересована и сама партийно-государственная номенклатура. Наличие партбилета и важного правительственного поста не исключало «обывательских» рекреационных пристрастий его носителя. И все-таки пробил час и для репертуарных вольностей эстрады — слишком важное место она занимала в системе массового досуга: годовая пропускная способность только профсоюзных клубов (их было в СССР 3200) составляла в год 40-50 млн человек. В начале 30-х годов были предприняты скоординированные действия по усмирению и этой стихии. Эстраде стали навязывать «обновленный и обидеологизированный» репертуар, который, по признанию самих цензоров, являлся «злейшей пародией на идеологическую сущность». Человек, пришедший на концерт отдохнуть, становился живой мишенью идеологии. Официальная репертуарная политика постоянно вступала в противоречие с пожеланиями потребителей: «В октябрьские дни артист получает 10 номеров “разрешенных к исполнению”, а ему в клубе говорят: “Исполняйте все, что угодно, только не октябрьский репертуар, на нашу ответственность”… номер хорош и приемлем, но коммерчески невыгоден».19

top